В круге первом - 25
Toplam kelime sayısı 4486
Benzersiz kelimelerin toplam sayısı 2266
28.9 kelime en yaygın 2000 kelimede yer alıyor
39.1 kelime en yaygın 5000 kelimede yer alıyor
45.8 kelime en yaygın 8000 kelimede yer alıyor
- Нет, мужик, ты не обижайся. Значит, они меня будут известной желто-коричневой жидкостью обливать, а я им - добывай атомную бомбу?
Нет!
- Да не им - нам, дура!
- Кому - нам? Тебе нужна атомная бомба? Мне - не нужна. Я, как и Земеля, к мировому господству не стремлюсь.
- Но шутки в сторону! - спохватился опять Рубин.
- Значит, пусть этот прыщ отдает бомбу Западу?..
- Ты спутал, Левочка, - нежно коснулся отворота его шинели Глеб. - Бомба - на Западе, ее там изобрели, а вы воруете.
- Ее там и кинули! - блеснул коричнево Рубин. - А ты согласен мириться? Ты - потворствуешь этому прыщу?
Нержин ответил в той же заботливой форме:
- Левочка! Поэзия и жизнь - да составят у тебя одно. За что ты так на него серчаешь? Это же - твой Алеша Карамазов, он защищает Перекоп. Хочешь - иди бери.
- А ты - не пойдешь? - ожесточел взгляд Рубина.
- Ты согласен получить Хиросиму? На русской земле?
- А по-твоему - воровать бомбу? Бомбу надо морально изолировать, а не воровать.
- Как изолировать?! Идеалистический бред!
- Очень просто: надо верить в ООН! Вам план Баруха предлагали - надо было подписывать! Так нет, Пахану бомба нужна!
Рубин стоял спиной к прогулочному двору и тропинке, а Нержин - лицом и увидел быстро подходившего к ним Доронина.
- Тихо, Руська идет. Не поворачивайся, - шепотом предупредил он Рубина. И продолжал громко ровно:
- Слушай, а тебе такой не встречался там шестьсот восемьдесят девятый артиллерийский полк?
- А кого ты там знал? - еще не переключась, нехотя отозвался Рубин.
- Майора Кандыбу. С ним был интересный случай...
- Господа! - сказал Руська Доронин веселым открытым голосом.
Рубин кряхтя повернулся, поглядел хмуро:
- Что скажете, инфант?
Ростислав смотрел на Рубина непритворенным взгля-дом. Лицо его дышало чистотой:
- Лев Григорьич! Мне очень обидно, что я - с открытой душой, а на меня косятся мои же доверенные. Что ж тогда остальным? Господа! Я пришел вам предложить: хотите, завтра в обеденный перерыв я вам продам всех христопродавцев в тот самый момент, когда они будут получать свои тридцать серебренников?
48
Если не считать толстячка Густава с розовыми ушами, Доронин был на шарашке самым молодым зэком. Все сердца привлекал его необидчивый нрав, удатливость, быстрота. Немногие минуты, в которые начальство разрешало волейбол, Ростислав отдавался игре беззаветно; если стоящие у сетки пропускали мяч, он от задней черты бросался под него "ласточкой", отбивал и падал на землю, в кровь раздирая колена и локти. Нравилось и необычное имя его - Руська,.вполне оправдавшееся, когда, через два месяца после приезда, его голова, бритая в лагере, заросла пышными русыми волосами.
Его привезли из Воркутинских лагерей потому, что в учетной карточке ГУЛага он числился как фрезеровщик; на самом же деле оказался фрезеровщик липовый и вскоре был заменен настоящим. Но от обратной отсылки в лагерь Руську спас Двоетесов, взявший его учиться на меньшем из вакуумных насосов.
Переимчивый Руська быстро научился. За шарашку он держался как за дом отдыха - в лагерях ему пришлось хлебнуть много бед, о которых он рассказывал теперь с веселым азартом: как он доходил в сырой шахте, как стал делать себе мостырку-ежедневную температуру, нагревая обе подмышки камнями одинаковой массы, чтобы два термометра никогда не расходились больше, чем на десятую долю градуса (двумя термометрами его хотели разоблачить).
Но со смехом вспоминая свое прошлое, которое за двадцать пять лет его срока неотступно должно было повториться в будущем, Руська мало кому, и то по секрету, раскрывался в своем главном качестве - донного парня, два года водившего за нос сыскной аппарат МГБ. Достойный крестник этого учреждения, он так же не гнался за славой, как и оно.
И так в пестрой толпе обитателей шарашки он не был особо примечателен до одного сентябрьского дня. В этот день Руська с таинственным видом обошел до двадцати самых влиятельных зэков шарашки, составлявших ее общественное мнение, - и с глазу на глаз каждому из них возбужденно сообщил, что сегодня утром оперуполномоченный майор Шикин вербовал его в стукачи, и что он, Руська, согласился, предполагая использовать службу доносчика для всеобщего блага.
Несмотря на то, что личное дело Ростислава Доронина было испещрено пятью смененными фамилиями, галочками, литерами и шифрами о его опасности, предрасположенности к побегу, о необходимости транспортировать его только в наручниках, - майор Шикин в погоне за увеличением штата своих осведомителей счел, что Доронин - юноша, и потому нестоек, что он дорожит своим положением на шарашке и потому будет предан оперуполномоченному.
Тайком вызванный в кабинет Шикина (вызывали, например, в секретариат, а там говорили: "да-да, зайдите к майору Шикину"), Ростислав просидел у него три часа. За это время, слушая нудные наставления и разъяснения кума, Руська своими зоркими емкими глазами изучил не только крупную голову майора, поседевшую за подшиванием доносов и кляуз, его черноватое лицо, его крохотные руки, его ноги в мальчиковых ботинках, мраморный настольный прибор и шелковые оконные шторы, но и, мысленно переворачивая буквы, перечел заголовки на папках и бумажки, лежавшие под стеклом, хотя сидел от края стола за полтора метра, и еще успел прикинуть, какие документы Шикин, очевидно, хранит в сейфе, а какие запирает в столе.
Порою Доронин простодушно уставлял свои голубые глаза в глаза майора и согласительно кивал. За этим голубым простодушием кипели самые отчаянные замыслы, но оперуполномоченный, привыкший к серому однообразию людской покорности, не мог догадаться.
Руська понимал, что Шикин действительно может услать его на Воркуту, если он откажется стать стукачом.
Не Руську одного, но все поколение руськино приучили считать "жалость" чувством унизительным, "доброту" - смешным, "совесть" - выражением поповским. Зато внушали им, что доносительство есть и патриотический долг, и лучшая помощь тому, на кого доносишь, и содействует оздоровлению общества.
Не то, чтоб это все в Руську проникло, но и не осталось без влияния. И главным вопросом для него был сейчас не тот, насколько это дурно или позволительно - стать стукачом, а - что из этого получится? Уже обогащенный бурным жизненным опытом, множеством тюремных встреч и наслушавшись хлестких тюремных споров, этот юноша не выпускал из виду и такую ситуацию, когда все эти архивы МГБ будут раскапывать, и всех тайных сотрудников предавать позорному суду.
Поэтому согласиться на сотрудничество с кумом было в дальнем смысле так же опасно, как в ближнем - отказаться от него.
Но кроме всех этих расчетов Руська был художник авантюризма. Читая занятные бумажки вверх ногами под настольным стеклом Шикина, он задрожал от предчувствия острой игры. Он томился от бездеятельности в тесном уюте шарашки!
И для правдоподобия уточнив, сколько он будет получать, Руська с жаром согласился.
После его ухода Шикин, довольный своей психологической проницательностью, прохаживался по кабинету и потирал одну крохотную ладонь о другую - такой осведомитель-энтузиаст обещал богатый урожай доносов. А в это самое время не менее довольный Руська обходил доверенных зэков и исповедывался им, что согласился быть стукачом из любви к спорту, из желания изучить методы МГБ и выявить подлинных стукачей.
Другого подобного признания не помнили зэки, даже старые. Руську недоверчиво спрашивали - зачем он, рискуя головой, похваляется. Он отвечал:
- А когда над этой сворой будет Нюрнбергский процесс, - вы за меня выступите свидетелями защиты.
Из двадцати узнавших зэков каждый рассказал еще одному-двум, - и никто не пошел и не донес куму! Уже одним этим полета людей утвердились выше подозрений.
Событие с Руськой долго волновало шарашку. Мальчишке поверили. Верили ему и позже. Но, как всегда, у событий был свой внутренний ход. Шикин требовал материалов. Руське приходилось что-нибудь давать. Он обходил своих доверителей и жаловался:
- Господа! Воображаете, сколько стучат другие, если я вот месяца не служу - а как Шикин жмет! Ну войдите в положение, подбросьте матерьяльчика!
Одни отмахивались, другие подбрасывали. Единодушно было решено погубить некую даму, которая работала из жадности, чтоб умножить тысячи, приносимые мужем. Она держалась с зэками презрительно, высказывалась, что их надо перестрелять (говорила она так среди вольных девушек, но зэкам быстро стало известно) и сама завалила двоих - одного на связи с девушкой, другого - на изготовлении чемодана из казенных материалов. Руська бессовестно оболгал ее, что она берет от зэков письма на почту и ворует из шкафа конденсаторы. И хотя он не представил Шикину ни одного доказательства, а муж дамы - полковник МВД, решительно протестовал, - по неотразимой силе тайного доноса дама была уволена и ушла заплаканная.
Иногда Руська стучал и на зэков - по каким-либо незлостным мелочам, сам же предупреждая их об этом. Потом перестал предупреждать, смолк. Не спрашивали и его. Невольно все поняли так, что он стучит и дальше, но уже о таком, в чем не признаешься.
Так Руську постигла судьба двойников. Об игре его по-прежнему никто не донес, но его стали сторониться. Рассказываемые им подробности, что у Шикина под стеклом лежит особое расписание, по которому стукачи заскакивают в кабинет без вызова, и по которому можно их ловить, как-то мало вознаграждали за его собственную принадлежность к причту стукачей.
Не подозревал и Нержин, любящий Руську со всеми его интригами, что о Есенине на него стукнул тоже Руська. Потеря книги доставила Глебу боль, которой Руська предвидеть не мог. Тот рассудил, что книга - Нер-жина собственная, это выяснится, отнять ее никто не отнимет, - а Шикина можно очень занять доносом, что Нержин прячет в чемодане книгу, наверное принесенную ему вольной девушкой.
* * *
Еще сохраняя на губах вкус клариного поцелуя, Руська вышел во двор.
Снежная белизна лип была ему цветением, а воздух казался теплым, как весной.
В своих двухлетних скитаниях-скрываниях, все мальчишеские помыслы устремив на обман сыщиков, он совсем упустил искать любовь женщин. Он сел в тюрьму девственным, и от этого по вечерам ему было так безутешно-тяжело.
Но, выйдя во двор, при виде низкого длинного штаба спецтюрьмы он вспомнил, что завтра в обед он здесь хотел задать спектакль. Подоспела как раз пора о том объявлять (раньше было нельзя, чтоб не сорвалось). И, овеянный восхищением Клары, оттого чувствуя себя втройне удачливым и умным, он огляделся, увидел Рубина и Нержина на краю прогулочного двора, - и решительно направился к ним. Шапка его была сдвинута набок и назад, так что лоб весь и уголочек темени с космой волос были доверчиво открыты нехолодному дню.
По строгому лицу Нержина, как видел Руська на подходе и потом по хмурому обернутому лицу Рубина, они говорили о серьезном. Но Руську встретили незначительной подставной фразой, это было ясно.
Что ж, сглотнув обиду, он толковал им:
- Надеюсь, вам известен общий принцип справедливого общества, что всякий труд должен быть оплачен? Так вот, завтра каждый Иуда будет получать свои серебренники за третий квартал этого года.
- Резинщики! - возмутился Нержин. - Уже и четвертый отработали - а они только за третий? Почему такая задержка?
- Очень во многих местах надо подписывать платежную ведомость, - объяснял Руська извиняющимся тоном. - В том числе буду получать и я.
- И тебе тоже платят за третий? - удивился Рубин. - Ведь ты же там служил только полквартала?
- Ну что ж, я - отличился! - с подкупающей от-крытой улыбкой оглядел обоих Руська.
- И прямо наличными?
- Боже упаси! Фиктивный денежный перевод по почте с зачислением суммы на лицевой счет. Меня спросили - от какого имени вам прислать? Хотите - от Ивана Ивановича Иванова? Стандарт меня покоробил. Я попросил - нельзя ли от имени Клавы Кудрявцевой? Все-таки приятно думать, что о тебе заботится женщина.
- И по сколько же за квартал?
- Вот тут-то самое остроумное! Осведомителю по ведомости выписывают сто пятьдесят рублей за квартал. Но надо для приличия переслать по почте, а неумолимая почта берет три рубля почтовых сборов. Все кумовья настолько жадные, что своих денег добавить не хотят, и настолько ленивые, что не поднимут вопроса о повышении ставки сексотам на три рубля. Поэтому переводы будут все как один на 147 рублей. Поскольку нормальный человек никогда таких переводов не шлет, - эти недостающие тридцать гривенников и есть Иудина печать. Завтра в обед надо столпиться около штаба и у всех, выходящих от опера, смотреть перевод. Родина должна знать своих стукачей, как вы находите, господа?
49
В этот самый час, когда отдельные редкие снежинки стали срываться с неба и падали на темную мостовую улицы Матросская Тишина, с булыжников которой скаты автомашин слизали последние остатки снега прошлых дней, - в 318-й комнате студенческого городка на Стромынке шла предвечерняя воскресная жизнь девушек-аспиранток.
318-я комната на третьем этаже своим широким квадратным окном как раз и выходила на Матросскую Тишину, а от окна к двери была продолговата, и вдоль стен ее, справа и слева, упнулись по три железных кровати гуськом и шатко высились плетеные этажерки с книгами. Средней полосою комнаты, оставляя вдоль кроватей лишь узкие проходы, один за другим стояли два сто-ла: ближе к окну - "диссертационный", где громоздко теснились книги, тетради, чертежи и стопы машинописного текста, а дальше - общий, за которым сейчас Оленька гладила, Муза писала письмо, а Люда перед зеркалом раскручивала папильотки. У дверной стены еще оставалось место для умывального таза, отгороженного занавеской (умываться полагалось в конце коридора, но девушкам было там неуютно, холодно, далеко).
На кровати близ умывальника лежала венгерка Эржика и читала. Она лежала в халате, который в комнате назывался "бразильский флаг". У нее были еще и другие затейливые халаты, восхищавшие девушек, но на выход она одевалась очень сдержанно, как бы даже стараясь не привлекать внимания. Она привыкла так за годы, когда была подпольщицей-коммунисткой в Венгрии.
Следующая в ряду постель Люды была растерзана (Люда не так давно встала), одеяло и простыня касались пола, зато поверх подушки и спинки кровати было бережно разложено уже выглаженное голубое шелковое платье и чулки. И персидский коврик висел над кроватью. Сама же Люда за столом громко рассказывала историю ухаживания за ней некоего испанского поэта, вывезенного с родины еще мальчиком. Она подробно вспоминала ресторанную обстановку, какой был оркестр, какие блюда, гарниры и пили что.
Утюг Оленьки был включен в патрон-"жулик" над столом и оттуда свисал шнур. (Чтобы не расходовали электричества, утюги и плитки были на Стромынке строго запрещены, розеток не ставили, а за "жуликами" охотилась вся комендатура.) Оленька слушала Люду, посмеиваясь, но зорко занята была своей глажкой. Жакет этот и юбка к нему были ее все. Ей было бы легче прожечь утюгом себе тело, чем этот костюм. Оленька жила на одну аспирантскую стипендию, сидела на картошке и каше, если могла не доплатить в троллейбусе двадцати копеек - не доплачивала, стена у ее кровати была завешана географической картой - зато вот этот вечерний наряд был весь хорош, никакой части его не приходилось стыдиться.
Муза, избыточно-полная, с грубоватыми чертами лица и в очках старше своих тридцати лет, пыталась на сто-ле, качаемом глажкой, и под этот назойливый оскорбляющий ее рассказ писать письмо. Попросить другого помолчать она вообще считала неделикатным. Останавливать же Люду было - ее распалять, она бы только сдерзила. Люда была новая у них, не аспирантка, а приехала после финансового института на курсы политэкономов, да и приехала-то больше для развлечения. Отец ее, генерал в отставке, много слал ей из Воронежа.
Люда была первобытно убеждена, что во встречах и вообще в отношениях с мужчинами состоит единственный смысл женской жизни. Но в сегодняшнем рассказе она выделяла еще особую пикантность. У себя в Воронеже уже бывшая три месяца замужем и сходившаяся потом кой с какими другими мужчинами, Люда сожалела, что девичество у нее прошло как-то слишком мельком. И вот с первых же слов знакомства с испанским поэтом она разыгрывала начинающую, трепетала и стыдилась малейшего прикосновения к плечу или локтю, а когда потрясенный поэт вымолил у нее первый в ее жизни поцелуй, она содрогалась, переходила от восторга к отчаянию и вдохновила поэта на стихотворение в двадцать четыре строки, к сожалению не на русском.
Муза писала письмо своим глубоко-пожилым родителям в далекий провинциальный город. Папа и мама ее до сих пор любили друг друга как молодожены, и всякое утро, идя на работу, папа до самого угла все оборачивался и помахивал маме, а мама помахивала ему из форточки. И так же любила их дочь, и привыкла писать им часто и подробно о каждом своем переживании.
Но сейчас она не находила себя. Эти двое суток, с вечера последней пятницы, с Музой случилось такое, от чего затмилась ее неутомимая повседневная работа над Тургеневым - работа, заменявшая ей всякую другую жизнь, все виды жизни. Ощущение у нее было самое гадкое - будто она вымазалась во что-то грязное, позорное, чего нельзя ни отмыть, ни скрыть, ни показать - и существовать с этим тоже нельзя.
Случилось, что в эту пятницу вечером, когда она вернулась из библиотеки и собиралась ложиться, ее вызвали в канцелярию общежития, а там сказали:
"да, да, вот в эту, пожалуйста, комнату". А там сидели двое мужчин в штатском, вначале очень вежливых, представившихся ей как Николай Иваныч и Сергей Иваныч. Мало стесняясь поздним временем, они держали ее час, и два, и три. Они начали с расспросов, с кем она в одной комнате, с кем на одной кафедре (хотя знали, конечно, не хуже ее). Они неторопливо беседовали с ней о патриотизме, об общественном долге всякого научного работника не замыкаться в своей специальности, но служить своему народу всеми средствами, всеми возможностями. Против этого Муза не нашлась возразить, это было совершенно верно. Тогда братья Ивановичи предложили ей помогать им, то есть в определенное время встречаться с кем-нибудь из них в этой же вот канцелярии, или на агитпункте, или в клубных комнатах, а то и в самом университете, по уговору, - и там отвечать на определенные вопросы или передавать свои наблюдения в письменном виде.
И с этого - началось долгое, ужасное! Они стали говорить с ней все грубее, покрикивать, обращаться уже на "ты": "Да что ты упрямишься? Тебя ж не иностранная разведка вербует!" "Нужна она иностранной разведке, как кобыле пятая нога..." Потом прямо заявили, что диссертацию защитить ей не дадут (а у нее шли последние месяцы, и диссертация была почти готова), научную карьеру ей поломают, потому что такие ученые хлюпики Родине не нужны. Это очень ее напугало: разве был для них труд выгнать ее из аспирантуры? Но тут они вынули пистолет, передавали друг другу и как бы невзначай держали наведенным на Музу. От пистолета у Музы, наоборот, страх миновал. Потому что в конце концов остаться живой, но выгнанной с черной характеристикой, было хуже. В час ночи Ивановичи отпустили ее думать до вторника, вот до ближайшего вторника, двадцать седьмого декабря, - и взяли подписку о неразглашении.
Они уверяли, что им все известно, и если она кому-нибудь расскажет об их разговоре, то по этой подписке будет тотчас арестована и осуждена.
Каким несчастным выбором они остановились именно на ней?.. Теперь обреченно она ждала вторника, не в силах заниматься, - и вспоминала те недавние дни, когда можно было думать об одном Тургеневе, когда душу ничто не гнело, а она, глупая, не понимала своего счастья.
Оленька слушала с улыбкой, раз поперхнулась водой от смеха. Оленька хотя и поздновато из-за войны, в двадцать восемь лет была наконец счастлива-счастлива-счастлива и всем прощала все, пусть каждый добывает себе счастье как может. У нее был возлюбленный, тоже аспирант, и сегодня вечером он должен был зайти за ней и увести.
- Я говорю: вы, испанцы, вы так высоко ставите честь человека, но если вы поцеловали меня в губы, то ведь я обесчещена!
Привлекательное, хотя и жестковатое лицо светловолосой Люды передало отчаяние обесчещенной девушки.
Худенькая Эржика все это время, лежа, читала "Избранное" Галахова. Эта книга раскрывала перед ней мир высоких светлых характеров, цельность которых поражала Эржику. Персонажей Галахова никогда не сотрясали сомнения - служить родине или не служить, жертвовать собой или не жертвовать. Сама Эржика по слабому знакомству с языком и обычаями страны еще не видела таких людей тут, но тем более важно было узнавать их из книг.
И все-таки она опустила книгу и перекатясь на бок, стала слушать также и Люду. Здесь, в 318-й комнате, ей приходилось узнавать противоположные удивительные вещи: то инженер отказался ехать на увлекательное сибирское строительство, а остался в Москве продавать пиво; то кто-то защитил диссертацию и вообще не работает. ( "Разве в Советском Союзе бывают безработные?") То, будто, чтобы прописаться в Москве, надо дать большую взятку в милицию. "Но ведь это - явление моментальное?" - спрашивала Эржика.
(Она хотела сказать - временное.) Люда досказывала о поэте, что если выйдет за него замуж, то уж теперь ей нет выхода - надо правдоподобно изобразить, что она-таки была невинна. И стала делиться, как именно собирается представить это в первую ночь.
Змейка страдания прошла по лбу Музы. Неделикатно было бы открыто заткнуть пальцами уши. Она нашла повод отвернуться к своей кровати.
Оленька же весело воскликнула:
- Так героини мировой литературы совершенно зря каялись перед женихами и кончали с собой?
- Конечно ду-у-уры! - смеялась Люда. - А это так просто!
Вообще же Люда сомневалась, выходить ли за поэта:
- Он не член ССП, пишет все на испанском, и как у него будет дальше с гонорарами? - ничего твердого!
Эржика была так поражена, что спустила ноги на пол.
- Как? - спросила она. - И ты... ив Советском Союзе тоже выходят замуж по счету?
- Привыкнешь - поймешь, - тряхнула Люда головой перед зеркалом. Все папильотки уже были сняты, и множество белых завившихся локонов дрожало на ее голове. Одного такого колечка было довольно, чтобы окольцевать юношу-поэта.
- Девочки, я делаю такое выведение... - начала Эржика, но заметила странный опущенный взгляд Музы на пол близ нее - и ахнула - и вздернула ноги на кровать.
- Что? Пробежала? - с искаженным лицом крикнула она.
Но девочки рассмеялись. Никто не пробежал. Здесь, в 318-й комнате, иногда даже и днем, а по ночам особенно нахально, отчетливо стуча лапами по полу и пища, бегали ужасные русские крысы. За все годы подпольной борьбы против Хорти ничего так не боялась Эржика, как теперь того, что эти крысы вскочат на ее кровать и будут бегать прямо по ней. Днем еще, при смехе подруг, страх ее миновал, но по ночам она обтыкалась одеялом со всех сторон и с головой и клялась, что если доживет до утра - будет уходить со Стромынки. Химичка Надя приносила яд, разбрасывали им по углам, они стихали на время, потом принимались за свое. Две недели назад колебания Эржики решились: не кто-нибудь из девочек, а именно она, зачерпывая утром воду из ведра, вытащила в кружке утонувшего крысенка. Трясясь от омерзения, вспоминая его сосредоточенно-примиренную острую мордочку, Эржика в тот же день пошла в венгерское посольство и просила поселить ее на частной квартире. Посольство запросило министерство иностранных дел СССР, министерство иностранных дел - министерство высшего образования, министерство высшего образования - ректора университета, тот - свою адмхозчасть, и хозчасть ответила, что частных квартир пока нет, жалоба же о якобы крысах на Стромынке поступает впервые. Переписка пошла в обратную сторону и снова в прямую. Все же посольство обнадеживало Эржику, что комнату ей дадут.
Теперь Эржика, охватив подтянутые к груди колени, сидела в своем бразильском флаге как экзотическая птица.
- Девочки-девочки, - жалобным распевом говорила она. - Вы мне все так нравитесь! Я бы ни за что не ушла от вас мимо крыс.
Это была и правда и не правда. Девушки нравились ей, но ни одной из них Эржика не могла бы рассказать о своих больших тревогах, об одинокой на континенте Европы венгерской судьбе. После процесса Ласло Райка что то непонятное творилось на ее родине. Доходили слухи, что арестованы такие коммунисты, с кем она вместе была в подполье. Племянника Райка, тоже учившегося в МГУ, и еще других венгерских студентов вместе с ним - отозвали в Венгрию, и ни от кого из них не пришло больше письма.
В запертую дверь раздался их условный стук ( "утюга не прячьте, свои!"). Муза поднялась и, прихромнув (колено ныло у нее от раннего ревматизма), откинула крючок. Быстро вошла Даша - твердая, с большим кривоватым ртом.
- Девченки! девченки! - хохотала она, но все ж не забыла накинуть за собой крючок. - Еле от кавалера отвязалась! От кого? Догадайтесь!
- У тебя так жирно с кавалерами? - удивилась Люда, роясь в чемодане.
Действительно, университет отходил от войны как от обморока. Мужчин в аспирантуре было мало и все какие-то не настоящие.
- Подожди! - Оленька вскинула руку и гипнотически смотрела на Дашу.
- От Челюстей?
"Челюсти" был аспирант, заваливший три раза подряд диалектический и исторический материализмы и, как безнадежный тупица, отчисленный из аспирантуры.
- От Буфетчика! - воскликнула Даша, стянула шапку-ушанку с плотно-собранных темных волос и повесила ее на колок. Она медлила снять дешевенькое пальтецо с цыгеечным воротником, три года назад полученное по талону в университетском распределителе, и так стояла у двери.
- Ax - того??!
- В трамвае еду - он заходит, - смеялась Даша. - Сразу узнал. "Вам до какой остановки?" Ну, куда денешься, сошли вместе. "Вы теперь в той бане уже не работаете? Я заходил сколько раз - вас нет."
- А ты б сказала... - смех от Даши перебросился к Оленьке и охватывал ее как пламя, - ты б сказала... ты б сказала...! - Но никак она не могла выговорить своего предложения и, хохоча, опустилась на кровать, однако не мня разложенного там костюма.
- Да какой буфетчик? Какая баня? - добивалась Эржика.
- Ты б сказала...! - надрывалась Оленька, но новые приступы смеха трясли ее. Она вытянула руки и шевелением пальцев пыталась передать то, что не проходило через глотку.
Засмеялись и Люда, и ничего не понявшая Эржика, и сумрачное некрасивое лицо Музы разошлось в улыбке. Она сняла и протирала очки.
- Куда, говорит, идете? Кто у вас тут, в студенческом городке? - хохотала и давилась Даша. - Я говорю... вахтерша знакомая!.. рукавички!.. вяжет...
- Ру? - ка? - вички?..
-... вяжет!!!..
- Но я хочу знать! Но какой буфетчик? - умоляла Эржика.
Оленьку хлопали по хребту. Отсмеялись. Даша сняла пальто. В тугом свитере, в простой юбке с тесным поясом видно было, какая она гибкая, ладная, не устанет день нагибаться на любой работе. Отвернув цветистое покрывало, она осторожно присела на край своей кровати, убранной почти молитвенно - с особой взбитостью подушки и подушечки, с кружевной накидкой, с вышитыми салфеточками на стене. И рассказала Эржике:
- Это еще осенью было, затепло, до тебя... Ну, где жениха искать?
Через кого знакомиться? Людка и посоветовала: иди, мол, гулять в Сокольники, только одна! Девушкам все портит, что они по двое ходят.
- Расчет без промаха! - отозвалась Люда. Она осторожно стирала пятнышко с носка туфли.
- Вот я и пошла, - продолжала Даша, но уже без веселья в голосе. - Похожу - сяду, на деревья посмотрю. Действительно, подсел быстро какой-то, ничего по наружности. Кто же? Оказывается, буфетчик, в закусочной работает.
А я где?.. Стыдно мне так стало, не сказать же, что аспирантка. Вообще ученая баба - страх для мужчин...
- Ну - так не говори! Так можно черт знает до чего дойти! - недовольно возразила Оленька.
В мире, таком прореженном и таком опустевшем, после того как вытолкнули из него железное туловище войны; когда зияли только ямки черные в тех местах, где должны были двигаться и улыбаться их сверстники или старшие их на пять-на десять-на пятнадцать лет, - этими неизвестно кем составленными, грубыми, никакого смысла не выражающими словами "ученая баба" нельзя же было захлопывать тот светлый яркий луч науки, который оставался их роковому женскому поколению на всякие личные неудачи.
-... Сказала, что кассиршей в бане работаю. Пристал - в какой бане, да в какую смену. Еле ушла...
Все оживление покинуло Дашу. Темные глаза ее смотрели тоскливо.
Она весь день прозанималась в Ленинской библиотеке, потом несытно и невкусно пообедала в столовой и возвращалась домой в унынии перед незаполнимым воскресным вечером, не обещавшим ей ничего.
Когда-то, еще в средних классах просторной бревенчатой школы в их селе, ей нравилось хорошо учиться. Потом радовало, что под предлогом института ей удалось отцепиться от колхоза и прописаться в городе. Но вот уж ей было много лет, училась она восемнадцать кряду, надоело ей учиться до ломоты в голове - а зачем она училась? Простая бабья радость - ребенка родить, и вот не от кого, не для кого.
И, задумчиво покачиваясь, Даша в смолкнувшей комнате произнесла свою любимую поговорку:
- Нет, девчата, жизнь - не роман...
Нет!
- Да не им - нам, дура!
- Кому - нам? Тебе нужна атомная бомба? Мне - не нужна. Я, как и Земеля, к мировому господству не стремлюсь.
- Но шутки в сторону! - спохватился опять Рубин.
- Значит, пусть этот прыщ отдает бомбу Западу?..
- Ты спутал, Левочка, - нежно коснулся отворота его шинели Глеб. - Бомба - на Западе, ее там изобрели, а вы воруете.
- Ее там и кинули! - блеснул коричнево Рубин. - А ты согласен мириться? Ты - потворствуешь этому прыщу?
Нержин ответил в той же заботливой форме:
- Левочка! Поэзия и жизнь - да составят у тебя одно. За что ты так на него серчаешь? Это же - твой Алеша Карамазов, он защищает Перекоп. Хочешь - иди бери.
- А ты - не пойдешь? - ожесточел взгляд Рубина.
- Ты согласен получить Хиросиму? На русской земле?
- А по-твоему - воровать бомбу? Бомбу надо морально изолировать, а не воровать.
- Как изолировать?! Идеалистический бред!
- Очень просто: надо верить в ООН! Вам план Баруха предлагали - надо было подписывать! Так нет, Пахану бомба нужна!
Рубин стоял спиной к прогулочному двору и тропинке, а Нержин - лицом и увидел быстро подходившего к ним Доронина.
- Тихо, Руська идет. Не поворачивайся, - шепотом предупредил он Рубина. И продолжал громко ровно:
- Слушай, а тебе такой не встречался там шестьсот восемьдесят девятый артиллерийский полк?
- А кого ты там знал? - еще не переключась, нехотя отозвался Рубин.
- Майора Кандыбу. С ним был интересный случай...
- Господа! - сказал Руська Доронин веселым открытым голосом.
Рубин кряхтя повернулся, поглядел хмуро:
- Что скажете, инфант?
Ростислав смотрел на Рубина непритворенным взгля-дом. Лицо его дышало чистотой:
- Лев Григорьич! Мне очень обидно, что я - с открытой душой, а на меня косятся мои же доверенные. Что ж тогда остальным? Господа! Я пришел вам предложить: хотите, завтра в обеденный перерыв я вам продам всех христопродавцев в тот самый момент, когда они будут получать свои тридцать серебренников?
48
Если не считать толстячка Густава с розовыми ушами, Доронин был на шарашке самым молодым зэком. Все сердца привлекал его необидчивый нрав, удатливость, быстрота. Немногие минуты, в которые начальство разрешало волейбол, Ростислав отдавался игре беззаветно; если стоящие у сетки пропускали мяч, он от задней черты бросался под него "ласточкой", отбивал и падал на землю, в кровь раздирая колена и локти. Нравилось и необычное имя его - Руська,.вполне оправдавшееся, когда, через два месяца после приезда, его голова, бритая в лагере, заросла пышными русыми волосами.
Его привезли из Воркутинских лагерей потому, что в учетной карточке ГУЛага он числился как фрезеровщик; на самом же деле оказался фрезеровщик липовый и вскоре был заменен настоящим. Но от обратной отсылки в лагерь Руську спас Двоетесов, взявший его учиться на меньшем из вакуумных насосов.
Переимчивый Руська быстро научился. За шарашку он держался как за дом отдыха - в лагерях ему пришлось хлебнуть много бед, о которых он рассказывал теперь с веселым азартом: как он доходил в сырой шахте, как стал делать себе мостырку-ежедневную температуру, нагревая обе подмышки камнями одинаковой массы, чтобы два термометра никогда не расходились больше, чем на десятую долю градуса (двумя термометрами его хотели разоблачить).
Но со смехом вспоминая свое прошлое, которое за двадцать пять лет его срока неотступно должно было повториться в будущем, Руська мало кому, и то по секрету, раскрывался в своем главном качестве - донного парня, два года водившего за нос сыскной аппарат МГБ. Достойный крестник этого учреждения, он так же не гнался за славой, как и оно.
И так в пестрой толпе обитателей шарашки он не был особо примечателен до одного сентябрьского дня. В этот день Руська с таинственным видом обошел до двадцати самых влиятельных зэков шарашки, составлявших ее общественное мнение, - и с глазу на глаз каждому из них возбужденно сообщил, что сегодня утром оперуполномоченный майор Шикин вербовал его в стукачи, и что он, Руська, согласился, предполагая использовать службу доносчика для всеобщего блага.
Несмотря на то, что личное дело Ростислава Доронина было испещрено пятью смененными фамилиями, галочками, литерами и шифрами о его опасности, предрасположенности к побегу, о необходимости транспортировать его только в наручниках, - майор Шикин в погоне за увеличением штата своих осведомителей счел, что Доронин - юноша, и потому нестоек, что он дорожит своим положением на шарашке и потому будет предан оперуполномоченному.
Тайком вызванный в кабинет Шикина (вызывали, например, в секретариат, а там говорили: "да-да, зайдите к майору Шикину"), Ростислав просидел у него три часа. За это время, слушая нудные наставления и разъяснения кума, Руська своими зоркими емкими глазами изучил не только крупную голову майора, поседевшую за подшиванием доносов и кляуз, его черноватое лицо, его крохотные руки, его ноги в мальчиковых ботинках, мраморный настольный прибор и шелковые оконные шторы, но и, мысленно переворачивая буквы, перечел заголовки на папках и бумажки, лежавшие под стеклом, хотя сидел от края стола за полтора метра, и еще успел прикинуть, какие документы Шикин, очевидно, хранит в сейфе, а какие запирает в столе.
Порою Доронин простодушно уставлял свои голубые глаза в глаза майора и согласительно кивал. За этим голубым простодушием кипели самые отчаянные замыслы, но оперуполномоченный, привыкший к серому однообразию людской покорности, не мог догадаться.
Руська понимал, что Шикин действительно может услать его на Воркуту, если он откажется стать стукачом.
Не Руську одного, но все поколение руськино приучили считать "жалость" чувством унизительным, "доброту" - смешным, "совесть" - выражением поповским. Зато внушали им, что доносительство есть и патриотический долг, и лучшая помощь тому, на кого доносишь, и содействует оздоровлению общества.
Не то, чтоб это все в Руську проникло, но и не осталось без влияния. И главным вопросом для него был сейчас не тот, насколько это дурно или позволительно - стать стукачом, а - что из этого получится? Уже обогащенный бурным жизненным опытом, множеством тюремных встреч и наслушавшись хлестких тюремных споров, этот юноша не выпускал из виду и такую ситуацию, когда все эти архивы МГБ будут раскапывать, и всех тайных сотрудников предавать позорному суду.
Поэтому согласиться на сотрудничество с кумом было в дальнем смысле так же опасно, как в ближнем - отказаться от него.
Но кроме всех этих расчетов Руська был художник авантюризма. Читая занятные бумажки вверх ногами под настольным стеклом Шикина, он задрожал от предчувствия острой игры. Он томился от бездеятельности в тесном уюте шарашки!
И для правдоподобия уточнив, сколько он будет получать, Руська с жаром согласился.
После его ухода Шикин, довольный своей психологической проницательностью, прохаживался по кабинету и потирал одну крохотную ладонь о другую - такой осведомитель-энтузиаст обещал богатый урожай доносов. А в это самое время не менее довольный Руська обходил доверенных зэков и исповедывался им, что согласился быть стукачом из любви к спорту, из желания изучить методы МГБ и выявить подлинных стукачей.
Другого подобного признания не помнили зэки, даже старые. Руську недоверчиво спрашивали - зачем он, рискуя головой, похваляется. Он отвечал:
- А когда над этой сворой будет Нюрнбергский процесс, - вы за меня выступите свидетелями защиты.
Из двадцати узнавших зэков каждый рассказал еще одному-двум, - и никто не пошел и не донес куму! Уже одним этим полета людей утвердились выше подозрений.
Событие с Руськой долго волновало шарашку. Мальчишке поверили. Верили ему и позже. Но, как всегда, у событий был свой внутренний ход. Шикин требовал материалов. Руське приходилось что-нибудь давать. Он обходил своих доверителей и жаловался:
- Господа! Воображаете, сколько стучат другие, если я вот месяца не служу - а как Шикин жмет! Ну войдите в положение, подбросьте матерьяльчика!
Одни отмахивались, другие подбрасывали. Единодушно было решено погубить некую даму, которая работала из жадности, чтоб умножить тысячи, приносимые мужем. Она держалась с зэками презрительно, высказывалась, что их надо перестрелять (говорила она так среди вольных девушек, но зэкам быстро стало известно) и сама завалила двоих - одного на связи с девушкой, другого - на изготовлении чемодана из казенных материалов. Руська бессовестно оболгал ее, что она берет от зэков письма на почту и ворует из шкафа конденсаторы. И хотя он не представил Шикину ни одного доказательства, а муж дамы - полковник МВД, решительно протестовал, - по неотразимой силе тайного доноса дама была уволена и ушла заплаканная.
Иногда Руська стучал и на зэков - по каким-либо незлостным мелочам, сам же предупреждая их об этом. Потом перестал предупреждать, смолк. Не спрашивали и его. Невольно все поняли так, что он стучит и дальше, но уже о таком, в чем не признаешься.
Так Руську постигла судьба двойников. Об игре его по-прежнему никто не донес, но его стали сторониться. Рассказываемые им подробности, что у Шикина под стеклом лежит особое расписание, по которому стукачи заскакивают в кабинет без вызова, и по которому можно их ловить, как-то мало вознаграждали за его собственную принадлежность к причту стукачей.
Не подозревал и Нержин, любящий Руську со всеми его интригами, что о Есенине на него стукнул тоже Руська. Потеря книги доставила Глебу боль, которой Руська предвидеть не мог. Тот рассудил, что книга - Нер-жина собственная, это выяснится, отнять ее никто не отнимет, - а Шикина можно очень занять доносом, что Нержин прячет в чемодане книгу, наверное принесенную ему вольной девушкой.
* * *
Еще сохраняя на губах вкус клариного поцелуя, Руська вышел во двор.
Снежная белизна лип была ему цветением, а воздух казался теплым, как весной.
В своих двухлетних скитаниях-скрываниях, все мальчишеские помыслы устремив на обман сыщиков, он совсем упустил искать любовь женщин. Он сел в тюрьму девственным, и от этого по вечерам ему было так безутешно-тяжело.
Но, выйдя во двор, при виде низкого длинного штаба спецтюрьмы он вспомнил, что завтра в обед он здесь хотел задать спектакль. Подоспела как раз пора о том объявлять (раньше было нельзя, чтоб не сорвалось). И, овеянный восхищением Клары, оттого чувствуя себя втройне удачливым и умным, он огляделся, увидел Рубина и Нержина на краю прогулочного двора, - и решительно направился к ним. Шапка его была сдвинута набок и назад, так что лоб весь и уголочек темени с космой волос были доверчиво открыты нехолодному дню.
По строгому лицу Нержина, как видел Руська на подходе и потом по хмурому обернутому лицу Рубина, они говорили о серьезном. Но Руську встретили незначительной подставной фразой, это было ясно.
Что ж, сглотнув обиду, он толковал им:
- Надеюсь, вам известен общий принцип справедливого общества, что всякий труд должен быть оплачен? Так вот, завтра каждый Иуда будет получать свои серебренники за третий квартал этого года.
- Резинщики! - возмутился Нержин. - Уже и четвертый отработали - а они только за третий? Почему такая задержка?
- Очень во многих местах надо подписывать платежную ведомость, - объяснял Руська извиняющимся тоном. - В том числе буду получать и я.
- И тебе тоже платят за третий? - удивился Рубин. - Ведь ты же там служил только полквартала?
- Ну что ж, я - отличился! - с подкупающей от-крытой улыбкой оглядел обоих Руська.
- И прямо наличными?
- Боже упаси! Фиктивный денежный перевод по почте с зачислением суммы на лицевой счет. Меня спросили - от какого имени вам прислать? Хотите - от Ивана Ивановича Иванова? Стандарт меня покоробил. Я попросил - нельзя ли от имени Клавы Кудрявцевой? Все-таки приятно думать, что о тебе заботится женщина.
- И по сколько же за квартал?
- Вот тут-то самое остроумное! Осведомителю по ведомости выписывают сто пятьдесят рублей за квартал. Но надо для приличия переслать по почте, а неумолимая почта берет три рубля почтовых сборов. Все кумовья настолько жадные, что своих денег добавить не хотят, и настолько ленивые, что не поднимут вопроса о повышении ставки сексотам на три рубля. Поэтому переводы будут все как один на 147 рублей. Поскольку нормальный человек никогда таких переводов не шлет, - эти недостающие тридцать гривенников и есть Иудина печать. Завтра в обед надо столпиться около штаба и у всех, выходящих от опера, смотреть перевод. Родина должна знать своих стукачей, как вы находите, господа?
49
В этот самый час, когда отдельные редкие снежинки стали срываться с неба и падали на темную мостовую улицы Матросская Тишина, с булыжников которой скаты автомашин слизали последние остатки снега прошлых дней, - в 318-й комнате студенческого городка на Стромынке шла предвечерняя воскресная жизнь девушек-аспиранток.
318-я комната на третьем этаже своим широким квадратным окном как раз и выходила на Матросскую Тишину, а от окна к двери была продолговата, и вдоль стен ее, справа и слева, упнулись по три железных кровати гуськом и шатко высились плетеные этажерки с книгами. Средней полосою комнаты, оставляя вдоль кроватей лишь узкие проходы, один за другим стояли два сто-ла: ближе к окну - "диссертационный", где громоздко теснились книги, тетради, чертежи и стопы машинописного текста, а дальше - общий, за которым сейчас Оленька гладила, Муза писала письмо, а Люда перед зеркалом раскручивала папильотки. У дверной стены еще оставалось место для умывального таза, отгороженного занавеской (умываться полагалось в конце коридора, но девушкам было там неуютно, холодно, далеко).
На кровати близ умывальника лежала венгерка Эржика и читала. Она лежала в халате, который в комнате назывался "бразильский флаг". У нее были еще и другие затейливые халаты, восхищавшие девушек, но на выход она одевалась очень сдержанно, как бы даже стараясь не привлекать внимания. Она привыкла так за годы, когда была подпольщицей-коммунисткой в Венгрии.
Следующая в ряду постель Люды была растерзана (Люда не так давно встала), одеяло и простыня касались пола, зато поверх подушки и спинки кровати было бережно разложено уже выглаженное голубое шелковое платье и чулки. И персидский коврик висел над кроватью. Сама же Люда за столом громко рассказывала историю ухаживания за ней некоего испанского поэта, вывезенного с родины еще мальчиком. Она подробно вспоминала ресторанную обстановку, какой был оркестр, какие блюда, гарниры и пили что.
Утюг Оленьки был включен в патрон-"жулик" над столом и оттуда свисал шнур. (Чтобы не расходовали электричества, утюги и плитки были на Стромынке строго запрещены, розеток не ставили, а за "жуликами" охотилась вся комендатура.) Оленька слушала Люду, посмеиваясь, но зорко занята была своей глажкой. Жакет этот и юбка к нему были ее все. Ей было бы легче прожечь утюгом себе тело, чем этот костюм. Оленька жила на одну аспирантскую стипендию, сидела на картошке и каше, если могла не доплатить в троллейбусе двадцати копеек - не доплачивала, стена у ее кровати была завешана географической картой - зато вот этот вечерний наряд был весь хорош, никакой части его не приходилось стыдиться.
Муза, избыточно-полная, с грубоватыми чертами лица и в очках старше своих тридцати лет, пыталась на сто-ле, качаемом глажкой, и под этот назойливый оскорбляющий ее рассказ писать письмо. Попросить другого помолчать она вообще считала неделикатным. Останавливать же Люду было - ее распалять, она бы только сдерзила. Люда была новая у них, не аспирантка, а приехала после финансового института на курсы политэкономов, да и приехала-то больше для развлечения. Отец ее, генерал в отставке, много слал ей из Воронежа.
Люда была первобытно убеждена, что во встречах и вообще в отношениях с мужчинами состоит единственный смысл женской жизни. Но в сегодняшнем рассказе она выделяла еще особую пикантность. У себя в Воронеже уже бывшая три месяца замужем и сходившаяся потом кой с какими другими мужчинами, Люда сожалела, что девичество у нее прошло как-то слишком мельком. И вот с первых же слов знакомства с испанским поэтом она разыгрывала начинающую, трепетала и стыдилась малейшего прикосновения к плечу или локтю, а когда потрясенный поэт вымолил у нее первый в ее жизни поцелуй, она содрогалась, переходила от восторга к отчаянию и вдохновила поэта на стихотворение в двадцать четыре строки, к сожалению не на русском.
Муза писала письмо своим глубоко-пожилым родителям в далекий провинциальный город. Папа и мама ее до сих пор любили друг друга как молодожены, и всякое утро, идя на работу, папа до самого угла все оборачивался и помахивал маме, а мама помахивала ему из форточки. И так же любила их дочь, и привыкла писать им часто и подробно о каждом своем переживании.
Но сейчас она не находила себя. Эти двое суток, с вечера последней пятницы, с Музой случилось такое, от чего затмилась ее неутомимая повседневная работа над Тургеневым - работа, заменявшая ей всякую другую жизнь, все виды жизни. Ощущение у нее было самое гадкое - будто она вымазалась во что-то грязное, позорное, чего нельзя ни отмыть, ни скрыть, ни показать - и существовать с этим тоже нельзя.
Случилось, что в эту пятницу вечером, когда она вернулась из библиотеки и собиралась ложиться, ее вызвали в канцелярию общежития, а там сказали:
"да, да, вот в эту, пожалуйста, комнату". А там сидели двое мужчин в штатском, вначале очень вежливых, представившихся ей как Николай Иваныч и Сергей Иваныч. Мало стесняясь поздним временем, они держали ее час, и два, и три. Они начали с расспросов, с кем она в одной комнате, с кем на одной кафедре (хотя знали, конечно, не хуже ее). Они неторопливо беседовали с ней о патриотизме, об общественном долге всякого научного работника не замыкаться в своей специальности, но служить своему народу всеми средствами, всеми возможностями. Против этого Муза не нашлась возразить, это было совершенно верно. Тогда братья Ивановичи предложили ей помогать им, то есть в определенное время встречаться с кем-нибудь из них в этой же вот канцелярии, или на агитпункте, или в клубных комнатах, а то и в самом университете, по уговору, - и там отвечать на определенные вопросы или передавать свои наблюдения в письменном виде.
И с этого - началось долгое, ужасное! Они стали говорить с ней все грубее, покрикивать, обращаться уже на "ты": "Да что ты упрямишься? Тебя ж не иностранная разведка вербует!" "Нужна она иностранной разведке, как кобыле пятая нога..." Потом прямо заявили, что диссертацию защитить ей не дадут (а у нее шли последние месяцы, и диссертация была почти готова), научную карьеру ей поломают, потому что такие ученые хлюпики Родине не нужны. Это очень ее напугало: разве был для них труд выгнать ее из аспирантуры? Но тут они вынули пистолет, передавали друг другу и как бы невзначай держали наведенным на Музу. От пистолета у Музы, наоборот, страх миновал. Потому что в конце концов остаться живой, но выгнанной с черной характеристикой, было хуже. В час ночи Ивановичи отпустили ее думать до вторника, вот до ближайшего вторника, двадцать седьмого декабря, - и взяли подписку о неразглашении.
Они уверяли, что им все известно, и если она кому-нибудь расскажет об их разговоре, то по этой подписке будет тотчас арестована и осуждена.
Каким несчастным выбором они остановились именно на ней?.. Теперь обреченно она ждала вторника, не в силах заниматься, - и вспоминала те недавние дни, когда можно было думать об одном Тургеневе, когда душу ничто не гнело, а она, глупая, не понимала своего счастья.
Оленька слушала с улыбкой, раз поперхнулась водой от смеха. Оленька хотя и поздновато из-за войны, в двадцать восемь лет была наконец счастлива-счастлива-счастлива и всем прощала все, пусть каждый добывает себе счастье как может. У нее был возлюбленный, тоже аспирант, и сегодня вечером он должен был зайти за ней и увести.
- Я говорю: вы, испанцы, вы так высоко ставите честь человека, но если вы поцеловали меня в губы, то ведь я обесчещена!
Привлекательное, хотя и жестковатое лицо светловолосой Люды передало отчаяние обесчещенной девушки.
Худенькая Эржика все это время, лежа, читала "Избранное" Галахова. Эта книга раскрывала перед ней мир высоких светлых характеров, цельность которых поражала Эржику. Персонажей Галахова никогда не сотрясали сомнения - служить родине или не служить, жертвовать собой или не жертвовать. Сама Эржика по слабому знакомству с языком и обычаями страны еще не видела таких людей тут, но тем более важно было узнавать их из книг.
И все-таки она опустила книгу и перекатясь на бок, стала слушать также и Люду. Здесь, в 318-й комнате, ей приходилось узнавать противоположные удивительные вещи: то инженер отказался ехать на увлекательное сибирское строительство, а остался в Москве продавать пиво; то кто-то защитил диссертацию и вообще не работает. ( "Разве в Советском Союзе бывают безработные?") То, будто, чтобы прописаться в Москве, надо дать большую взятку в милицию. "Но ведь это - явление моментальное?" - спрашивала Эржика.
(Она хотела сказать - временное.) Люда досказывала о поэте, что если выйдет за него замуж, то уж теперь ей нет выхода - надо правдоподобно изобразить, что она-таки была невинна. И стала делиться, как именно собирается представить это в первую ночь.
Змейка страдания прошла по лбу Музы. Неделикатно было бы открыто заткнуть пальцами уши. Она нашла повод отвернуться к своей кровати.
Оленька же весело воскликнула:
- Так героини мировой литературы совершенно зря каялись перед женихами и кончали с собой?
- Конечно ду-у-уры! - смеялась Люда. - А это так просто!
Вообще же Люда сомневалась, выходить ли за поэта:
- Он не член ССП, пишет все на испанском, и как у него будет дальше с гонорарами? - ничего твердого!
Эржика была так поражена, что спустила ноги на пол.
- Как? - спросила она. - И ты... ив Советском Союзе тоже выходят замуж по счету?
- Привыкнешь - поймешь, - тряхнула Люда головой перед зеркалом. Все папильотки уже были сняты, и множество белых завившихся локонов дрожало на ее голове. Одного такого колечка было довольно, чтобы окольцевать юношу-поэта.
- Девочки, я делаю такое выведение... - начала Эржика, но заметила странный опущенный взгляд Музы на пол близ нее - и ахнула - и вздернула ноги на кровать.
- Что? Пробежала? - с искаженным лицом крикнула она.
Но девочки рассмеялись. Никто не пробежал. Здесь, в 318-й комнате, иногда даже и днем, а по ночам особенно нахально, отчетливо стуча лапами по полу и пища, бегали ужасные русские крысы. За все годы подпольной борьбы против Хорти ничего так не боялась Эржика, как теперь того, что эти крысы вскочат на ее кровать и будут бегать прямо по ней. Днем еще, при смехе подруг, страх ее миновал, но по ночам она обтыкалась одеялом со всех сторон и с головой и клялась, что если доживет до утра - будет уходить со Стромынки. Химичка Надя приносила яд, разбрасывали им по углам, они стихали на время, потом принимались за свое. Две недели назад колебания Эржики решились: не кто-нибудь из девочек, а именно она, зачерпывая утром воду из ведра, вытащила в кружке утонувшего крысенка. Трясясь от омерзения, вспоминая его сосредоточенно-примиренную острую мордочку, Эржика в тот же день пошла в венгерское посольство и просила поселить ее на частной квартире. Посольство запросило министерство иностранных дел СССР, министерство иностранных дел - министерство высшего образования, министерство высшего образования - ректора университета, тот - свою адмхозчасть, и хозчасть ответила, что частных квартир пока нет, жалоба же о якобы крысах на Стромынке поступает впервые. Переписка пошла в обратную сторону и снова в прямую. Все же посольство обнадеживало Эржику, что комнату ей дадут.
Теперь Эржика, охватив подтянутые к груди колени, сидела в своем бразильском флаге как экзотическая птица.
- Девочки-девочки, - жалобным распевом говорила она. - Вы мне все так нравитесь! Я бы ни за что не ушла от вас мимо крыс.
Это была и правда и не правда. Девушки нравились ей, но ни одной из них Эржика не могла бы рассказать о своих больших тревогах, об одинокой на континенте Европы венгерской судьбе. После процесса Ласло Райка что то непонятное творилось на ее родине. Доходили слухи, что арестованы такие коммунисты, с кем она вместе была в подполье. Племянника Райка, тоже учившегося в МГУ, и еще других венгерских студентов вместе с ним - отозвали в Венгрию, и ни от кого из них не пришло больше письма.
В запертую дверь раздался их условный стук ( "утюга не прячьте, свои!"). Муза поднялась и, прихромнув (колено ныло у нее от раннего ревматизма), откинула крючок. Быстро вошла Даша - твердая, с большим кривоватым ртом.
- Девченки! девченки! - хохотала она, но все ж не забыла накинуть за собой крючок. - Еле от кавалера отвязалась! От кого? Догадайтесь!
- У тебя так жирно с кавалерами? - удивилась Люда, роясь в чемодане.
Действительно, университет отходил от войны как от обморока. Мужчин в аспирантуре было мало и все какие-то не настоящие.
- Подожди! - Оленька вскинула руку и гипнотически смотрела на Дашу.
- От Челюстей?
"Челюсти" был аспирант, заваливший три раза подряд диалектический и исторический материализмы и, как безнадежный тупица, отчисленный из аспирантуры.
- От Буфетчика! - воскликнула Даша, стянула шапку-ушанку с плотно-собранных темных волос и повесила ее на колок. Она медлила снять дешевенькое пальтецо с цыгеечным воротником, три года назад полученное по талону в университетском распределителе, и так стояла у двери.
- Ax - того??!
- В трамвае еду - он заходит, - смеялась Даша. - Сразу узнал. "Вам до какой остановки?" Ну, куда денешься, сошли вместе. "Вы теперь в той бане уже не работаете? Я заходил сколько раз - вас нет."
- А ты б сказала... - смех от Даши перебросился к Оленьке и охватывал ее как пламя, - ты б сказала... ты б сказала...! - Но никак она не могла выговорить своего предложения и, хохоча, опустилась на кровать, однако не мня разложенного там костюма.
- Да какой буфетчик? Какая баня? - добивалась Эржика.
- Ты б сказала...! - надрывалась Оленька, но новые приступы смеха трясли ее. Она вытянула руки и шевелением пальцев пыталась передать то, что не проходило через глотку.
Засмеялись и Люда, и ничего не понявшая Эржика, и сумрачное некрасивое лицо Музы разошлось в улыбке. Она сняла и протирала очки.
- Куда, говорит, идете? Кто у вас тут, в студенческом городке? - хохотала и давилась Даша. - Я говорю... вахтерша знакомая!.. рукавички!.. вяжет...
- Ру? - ка? - вички?..
-... вяжет!!!..
- Но я хочу знать! Но какой буфетчик? - умоляла Эржика.
Оленьку хлопали по хребту. Отсмеялись. Даша сняла пальто. В тугом свитере, в простой юбке с тесным поясом видно было, какая она гибкая, ладная, не устанет день нагибаться на любой работе. Отвернув цветистое покрывало, она осторожно присела на край своей кровати, убранной почти молитвенно - с особой взбитостью подушки и подушечки, с кружевной накидкой, с вышитыми салфеточками на стене. И рассказала Эржике:
- Это еще осенью было, затепло, до тебя... Ну, где жениха искать?
Через кого знакомиться? Людка и посоветовала: иди, мол, гулять в Сокольники, только одна! Девушкам все портит, что они по двое ходят.
- Расчет без промаха! - отозвалась Люда. Она осторожно стирала пятнышко с носка туфли.
- Вот я и пошла, - продолжала Даша, но уже без веселья в голосе. - Похожу - сяду, на деревья посмотрю. Действительно, подсел быстро какой-то, ничего по наружности. Кто же? Оказывается, буфетчик, в закусочной работает.
А я где?.. Стыдно мне так стало, не сказать же, что аспирантка. Вообще ученая баба - страх для мужчин...
- Ну - так не говори! Так можно черт знает до чего дойти! - недовольно возразила Оленька.
В мире, таком прореженном и таком опустевшем, после того как вытолкнули из него железное туловище войны; когда зияли только ямки черные в тех местах, где должны были двигаться и улыбаться их сверстники или старшие их на пять-на десять-на пятнадцать лет, - этими неизвестно кем составленными, грубыми, никакого смысла не выражающими словами "ученая баба" нельзя же было захлопывать тот светлый яркий луч науки, который оставался их роковому женскому поколению на всякие личные неудачи.
-... Сказала, что кассиршей в бане работаю. Пристал - в какой бане, да в какую смену. Еле ушла...
Все оживление покинуло Дашу. Темные глаза ее смотрели тоскливо.
Она весь день прозанималась в Ленинской библиотеке, потом несытно и невкусно пообедала в столовой и возвращалась домой в унынии перед незаполнимым воскресным вечером, не обещавшим ей ничего.
Когда-то, еще в средних классах просторной бревенчатой школы в их селе, ей нравилось хорошо учиться. Потом радовало, что под предлогом института ей удалось отцепиться от колхоза и прописаться в городе. Но вот уж ей было много лет, училась она восемнадцать кряду, надоело ей учиться до ломоты в голове - а зачем она училась? Простая бабья радость - ребенка родить, и вот не от кого, не для кого.
И, задумчиво покачиваясь, Даша в смолкнувшей комнате произнесла свою любимую поговорку:
- Нет, девчата, жизнь - не роман...
Rusça edebiyatından 1 metin okudunuz.
Sonraki - В круге первом - 26
- Parçalar
- В круге первом - 01
- В круге первом - 02
- В круге первом - 03
- В круге первом - 04
- В круге первом - 05
- В круге первом - 06
- В круге первом - 07
- В круге первом - 08
- В круге первом - 09
- В круге первом - 10
- В круге первом - 11
- В круге первом - 12
- В круге первом - 13
- В круге первом - 14
- В круге первом - 15
- В круге первом - 16
- В круге первом - 17
- В круге первом - 18
- В круге первом - 19
- В круге первом - 20
- В круге первом - 21
- В круге первом - 22
- В круге первом - 23
- В круге первом - 24
- В круге первом - 25
- В круге первом - 26
- В круге первом - 27
- В круге первом - 28
- В круге первом - 29
- В круге первом - 30
- В круге первом - 31
- В круге первом - 32
- В круге первом - 33
- В круге первом - 34
- В круге первом - 35
- В круге первом - 36
- В круге первом - 37
- В круге первом - 38
- В круге первом - 39
- В круге первом - 40
- В круге первом - 41
- В круге первом - 42
- В круге первом - 43
- В круге первом - 44
- В круге первом - 45
- В круге первом - 46
- В круге первом - 47
- В круге первом - 48
- В круге первом - 49
- В круге первом - 50
- В круге первом - 51
- В круге первом - 52
- В круге первом - 53