Latin

Марина Цветаева - Автобиографическая проза - 05

Total number of words is 4831
Total number of unique words is 1831
33.1 of words are in the 2000 most common words
45.8 of words are in the 5000 most common words
52.4 of words are in the 8000 most common words
Each bar represents the percentage of words per 1000 most common words.

Памятник Пушкина со мной под ним и фигуркой подо мной был и моим первым наглядным уроком иерархии: я перед фигуркой великан, но я перед Пушкиным - я. То есть маленькая девочка. Но которая вырастет. Я для фигурки - то, что Памятник-Пушкина - для меня. Но что же тогда для фигурки - Памятник-Пушкина? И после мучительного думанья - внезапное озарение: а он для нее такой большой, что она его просто не видит. Она думает - дом. Или - гром. А она для него - такая уж маленькая, что он ее тоже - просто не видит. Он думает - просто блоха. А меня - видит. Потому что я большая и толстая. И скоро еще подрасту.
Первый урок числа, первый урок масштаба, первый урок материала, первый урок иерархии, первый урок мысли и, главное, наглядное подтверждение всего моего последующего опыта: из тысячи фигурок, даже одна на другую поставленных, не сделаешь Пушкина.
...Потому что мне нравилось от него вниз по песчаной или снежной аллее идти и к нему, по песчаной или снежной аллее, возвращаться, - к его спине с рукой, к его руке за спиной, потому что стоял он всегда спиной, от него - спиной и к нему - спиной, спиной ко всем и всему, и гуляли мы всегда ему в спину, так же как сам бульвар всеми тремя аллеями шел ему в спину, и прогулка была такая долгая, что каждый раз мы с бульваром забывали, какое у него лицо, и каждый раз лицо было новое, хотя такое же черное. (С грустью думаю, что последние деревья до него так и не узнали, какое у него лицо.)
Памятник Пушкина я любила за черноту - обратную белизне наших домашних богов. У тех глаза были совсем белые, а у Памятник-Пушкина - совсем черные, совсем полные. Памятник-Пушкина был совсем черный, как собака, еще черней собаки, потому что у самой черной из них всегда над глазами что-то желтое или под шеей что-то белое. Памятник Пушкина был черный, как рояль. И если бы мне потом совсем не сказали, что Пушкин - негр, я бы знала, что Пушкин - негр.
От памятника Пушкина у меня и моя безумная любовь к черным, пронесенная через всю жизнь, по сей день польщенность всего существа, когда случайно, в вагоне трамвая или ином, окажусь с черным - рядом. Мое белое убожество бок о бок с черным божеством. В каждом негре я люблю Пушкина и узнаю Пушкина, - черный памятник Пушкина моего до-грамотного младенчества и всея России.
...Потому что мне нравилось, что уходим мы или приходим, а он - всегда стоит. Под снегом, под летящими листьями, в заре, в синеве, в мутном молоке зимы - всегда стоит.
Наших богов иногда, хоть редко, но переставляли. Наших богов, под Рождество или под Пасху, тряпкой обмахивали. Этого же мыли дожди и сушили ветры. Этот - всегда стоял.
Памятник Пушкина был первым моим видением неприкосновенности и непреложности.
- На Патриаршие Пруды или..?
- К Памятник-Пушкину!
На Патриарших Прудах - патриархов не было.
__________
Чэдная мысль - гиганта поставить среди детей. Черного гиганта - среди белых детей. Чудная мысль белых детей на черное родство - обречь.
Под памятником Пушкина росшие не будут предпочитать белой расы, а я - так явно предпочитаю - черную. Памятник Пушкина, опережая события, - памятник против расизма, за равенство для всех рас, за первенство каждой - лишь бы давала гения. Памятник Пушкина есть памятник черной крови, влившейся в белую, памятник слияния кровей, как бывает - слиянию рек, живой памятник слияния кровей, смешения народных душ - самых далеких и как будто бы - самых неслиянных. Памятник Пушкина есть живое доказательство низости и мертвости расистской теории, живое доказательство - ее обратного. Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию. Расизм до своего зарождения Пушкиным опрокинут в самую минуту его рождения. Но нет - раньше: в день бракосочетания сына арапа Петра Великого, Осипа Абрамовича Ганнибала с Марьей Алексеевной Пушкиной. Но нет, еще раньше: в неизвестный нам день и час, когда Петр впервые остановил на абиссинском мальчике Ибрагиме черный, светлый, веселый и страшный взгляд. Этот взгляд был приказ Пушкину быть. Так что дети, под петербургским Фальконетовым Медным Всадником росшие, тоже росли под памятником против расизма - за гения.
Чэдная мысль Ибрагимова правнука сделать черным. Отлить его в чугуне, как природа прадеда отлила в черной плоти. Черный Пушкин - символ. Чэдная мысль - чернотой изваяния дать Москве лоскут абиссинского неба. Ибо памятник Пушкина явно стоит "под небом Африки моей". Чэдная мысль - наклоном головы, выступом ноги, снятой с головы и заведенной за спину шляпой поклона - дать Москве, под ногами поэта, море. Ибо Пушкин не над песчаным бульваром стоит, а над Черным морем. Над морем свободной стихии - Пушкин свободной стихии.
Мрачная мысль - гиганта поставить среди цепей. Ибо стоит Пушкин среди цепей, окружен ("огражден") его пьедестал камнями и цепями: камень - цепь, камень - цепь, камень - цепь, все вместе - круг. Круг николаевских рук, никогда не обнявших поэта, никогда и не выпустивших. Круг, начавшийся словом: "Ты теперь не прежний Пушкин, ты - мой Пушкин" и разомкнувшийся только Дантесовым выстрелом.
На этих цепях я, со всей детской Москвой прошлой, сущей, будущей, качалась - не подозревая, на чем. Это были очень низкие качели, очень твердые, очень железные. - "Ампир"? - Ампир. - Empire - Николая I Империя.
Но с цепями и с камнями - чудный памятник. Памятник свободе - неволе - стихии - судьбе - и конечной победе гения: Пушкину, восставшему из цепей. Мы это можем сказать теперь, когда человечески-постыдная и поэтически-бездарная подмена Жуковского:
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен... -

с таким не-пушкинским, антипушкинским введением пользы в поэзию - подмена, позорившая Жуковского и Николая I без малого век и имеющая их позорить во веки веков, пушкинское же подножье пятнавшая с 1884 года - установки памятника, - наконец заменена словами пушкинского "Памятника":
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

И если я до сих пор не назвала скульптора Опекушина, то только потому, что есть слава бульшая - безымянная. Кто в Москве знал, что Пушкин - Опекушина? Но опекушинского Пушкина никто не забыл никогда. Мнимая неблагодарность наша - ваятелю лучшая благодарность.
И я счастлива, что мне, в одних моих юношеских стихах, удалось еще раз дать его черное детище - в слове:
А там, в полях необозримых
Служа небесному царю -
Чугунный правнук Ибрагимов
Зажег зарю.

__________
А вот как памятник Пушкина однажды пришел к нам в гости. Я играла в нашей холодной белой зале. Играла, значит - либо сидела под роялем, затылком в уровень кадке с филодендроном, либо безмолвно бегала от ларя к зеркалу, лбом в уровень подзеркальнику.
Позвонили, и залой прошел господин. Из гостиной, куда он прошел, сразу вышла мать, и мне, тихо: "Муся! Ты видела этого господина?" - "Да". - "Так это - сын Пушкина. Ты ведь знаешь памятник Пушкина? Так это его сын. Почетный опекун. Не уходи и не шуми, а когда пройдет обратно - гляди. Он очень похож на отца. Ты ведь знаешь его отца?"
Время шло. Господин не выходил. Я сидела и не шумела и глядела. Одна на венском стуле, в холодной зале, не смея встать, потому что вдруг - пройдет.
Прошел он - и именно вдруг - но не один, а с отцом и с матерью, и я не знала, куда глядеть, и глядела на мать, но она, перехватив мой взгляд, гневно отшвырнула его на господина, и я успела увидеть, что у него на груди - звезда.
- Ну, Муся, видела сына Пушкина?
- Видела.
- Ну, какой же он?
- У него на груди - звезда.
- Звезда! Мало ли у кого на груди звезда! У тебя какой-то особенный дар смотреть не туда и не на то...
- Так смотри, Муся, запомни, - продолжал уже отец, - что ты нынче, четырех лет от роду, видела сына Пушкина. Потом внукам своим будешь рассказывать.
Внукам я рассказала сразу. Не своим, а единственному внуку, которого я знала, - няниному: Ване, работавшему на оловянном заводе и однажды принесшему мне в подарок собственноручного серебряного голубя. Ваня этот, приходивший по воскресеньям, за чистоту и тихоту, а еще и из уважения к высокому сану няни, был допускаем в детскую, где долго пил чай с баранками, а я от любви к нему и его птичке от него не отходила, ничего не говорила и за него глотала.
"Ваня, а у нас был сын Памятник-Пушкина". - "Что, барышня?" - "У нас был сын Памятник-Пушкина, и папа сказал, чтобы я это тебе сказала". - "Ну, значит, что-нибудь от папаши нужно было, раз пришли..." - неопределенно отозвался Ваня. "Ничего не нужно было, просто с визитом к нашему барину, - вмешалась няня. - Небось сами - полный енерал. Ты Пушкина-то на Тверском знаешь?" - "Знаю". - "Ну, сынок их, значит. Уже в летах, вся борода седая, надвое расчесана. Ваше высокопревосходительство".
Так, от материнской обмолвки и няниной скороговорки и от родительского приказа смотреть и помнить - связанного у меня только с предметами - белый медведь в пассаже, негр над фонтаном, Минин и Пожарский и т. д. - а никак не с человеками, ибо царь и Иоанн Кронштадтский, которых мне, вознеся меня над толпой, показывали, относились не к человекам, а к священным предметам - так это у меня и осталось: к нам в гости приходил сын Памятник-Пушкина. Но скоро и неопределенная принадлежность сына стерлась: сын Памятник-Пушкина превратился в сам Памятник-Пушкина. К нам в гости приходил сам Памятник-Пушкина.
И чем старше я становилась, тем более это во мне, сознанием, укреплялось: сын Пушкина - тем, что был сын Пушкина, был уже памятник. Двойной памятник его славы и его крови. Живой памятник. Так что сейчас, целую жизнь спустя, я спокойно могу сказать, что в наш трехпрудный дом, в конце века, в одно холодное белое утро пришел Памятник-Пушкина.
Так у меня, до Пушкина, до Дон-Жуана, был свой Командор. Так и у меня был свой Командор.
__________
А шел, верней, ехал в наш трехпрудный дом сын Пушкина мимо дома Гончаровых, где родилась и росла будущая художница Наталья Сергеевна Гончарова, двоюродная внучка Натальи Николаевны.
Родной сын Пушкина мимо двоюродной внучки Натальи Гончаровой, которая, может быть, на него - не зная, не узнавая, не подозревая, - в ту минуту из окна глядела.
Наши дома с Гончаровой - узнала это только в Париже, в 1928 году - оказались соседними, наш дом был восьмой, своего номера она не помнит.
__________
Но что же тайна красной комнаты? Ах, весь дом был тайный, весь дом был - тайна!
Запретный шкаф. Запретный плод. Этот плод - том, огромный сине-лиловый том с золотой надписью вкось - Собрание сочинений А. С. Пушкина.
В шкафу у старшей сестры Валерии живет Пушкин, тот самый негр с кудрями и сверкающими белками. Но до белков - другое сверкание: собственных зеленых глаз в зеркале, потому что шкаф - обманный, зеркальный, в две створки, в каждой - я, а если удачно поместиться - носом против зеркального водораздела, то получается не то два носа, не то один - неузнаваемый.
Толстого Пушкина я читаю в шкафу, носом в книгу и в полку, почти в темноте и почти вплоть и немножко даже удушенная его весом, приходящимся прямо в горло, и почти ослепленная близостью мелких букв. Пушкина читаю прямо в грудь и прямо в мозг.
Мой первый Пушкин - "Цыганы". Таких имен я никогда не слышала: Алеко, Земфира, и еще - Старик. Я стариков знала только одного - сухорукого Осипа в тарусской богадельне, у которого рука отсохла - потому что убил брата огурцом. Потому что мой дедушка, А. Д. Мейн - не старик, потому что старики чужие и живут на улице.
Живых цыган я не видела никогда, зато отродясь слышала про цыганку, мою кормилицу, так любившую золото, что, когда ей подарили серьги и она поняла, что они не золотые, а позолоченные, она вырвала их из ушей с мясом и тут же втоптала в паркет.
Но вот совсем новое слово - любовь. Когда жарко в груди, в самой грудной ямке (всякий знает!) и никому не говоришь - любовь. Мне всегда было жарко в груди, но я не знала, что это - любовь. Я думала - у всех так, всегда - так. Оказывается - только у цыган. Алеко влюблен в Земфиру.
А я влюблена - в "Цыган": в Алеко, и в Земфиру, и в ту Мариулу, и в того цыгана, и в медведя, и в могилу, и в странные слова, которыми все это рассказано. И не могу сказать об этом ни словом: взрослым - потому что краденое, детям - потому что я их презираю, а главное - потому что тайна: моя - с красной комнатой, моя - с синим томом, моя - с грудной ямкой.
Но в конце концов любить и не говорить - разорваться, и я нашла себе слушательницу, и даже двух - в лице Асиной няньки Александры Мухиной и ее приятельницы - швеи, приходившей к ней, когда мать заведомо уезжала в концерт, а невинная Ася - спала.
- А у нас Мусенька - умница, грамотная, - говорила нянька, меня не любившая, но при случае мною хваставшаяся, когда исчерпаны были все разговоры о господах и выпиты были все полагающиеся чашки. - А ну-ка, Мусенька, расскажи про волка и овечку. Или про того (барабанщика).
(Господи, как каждому положена судьба! Я уже пяти лет была чьим-то духовным ресурсом. Говорю это не с гордостью, а с горечью.)
И вот однажды, набравшись духу, с обмирающим сердцем, глубоко глотнув:
- Я могу рассказать про "Цыган".
- Цы-ган? - нянька, недоверчиво. - Про каких таких цыган? Да кто ж про них книжки-то писать будет, про побирох этих, руки их загребущие?
- Это не такие. Это - другие. Это - табор.
- Ну, так и есть табор. Всегда возле усадьбы табором стоят, а потом гадать приходит - молодая чертовка: "Дай, барынька, погадаю о твоем талане...", - а старая чертовка - белье с веревки али уж прямо - бриллиантовую брошь с барынина туалета...
- Не такие цыгане. Это - другие цыгане.
- Ну, пущай, пущай расскажет! - приятельница, чуя в моем голосе слезы. - Может, и вправду другие какие... Пущай расскажет, а мы - послушаем.
- Ну, был один молодой человек. Нет, был один старик, и у него была дочь. Нет, я лучше стихами скажу. Цыгане шумною толпой - По Бессарабии кочуют - Они сегодня над рекой Β шатрах изодранных ночуют - Как вольность весел их ночлег - и так далее - без передышки и без серединных запятых - до: звон походной наковальни, которую, может быть, принимаю за музыкальный инструмент, а может быть, просто - принимаю.
- А складно говорит! как по-писаному! - восклицает швея, тайно меня любившая, но не смеющая, потому что нянька - Асина.
- Мед-ве-едь... - осуждающе произносит нянька, повторяя единственное дошедшее до ее сознания слово. - А вправду - медведь. Маленькая была, старики рассказывали - завсегда цыгане медведя водили. "А ты, Миша, попляши!" И пляса-ал.
- Ну, а дальше-то, дальше-то что было? (Швея.)
- И вот, к этому старику приходит дочь и говорит, что этого молодого человека зовут Алэко. Нянька:
- Ка-ак?
- Алэко!
- Ну уж и зовут! И имени такого нет. Как, говоришь, зовут?
- Алэко.
- Ну и Алека - калека!
- А ты - дура. Не Алека, а Алэко!
- Я и говорю: Алека.
- Это ты говоришь: Алека, я говорю: Алэко: э-э-э! о-о-о!!
- Ну, ладно: Алека - так Алека.
- Алеша, - значит, по-нашему (приятельница, примиряюще). - Да дай ей, дура, сказать, - она ведь сказывает, не ты. Не серчай, Мусенька, на няньку, она дура, неученая, а ты грамотная, тебе и знать.
- Ну, эту дочь звали Земфира. (Грозно и громко:) Земфи-ра - эта дочь говорит старику, что Алеко будет жить с ними, потому что она его нашла в пустыне:
"Его в пустыне я нашла
И в табор на ночь зазвала".
А старик обрадовался и сказал, что мы все поедем в одной телеге: "В одной телеге мы поедем - та-та-та-та, та-та-та-та - И села обходить с медведем..."
- С медве-едем, - нянька, эхом.
- И вот они поехали, и потом очень хорошо все жили, и ослы носили детей в корзинах...
- Кто это - в корзинах?..
- Так: "Ослы в перекидных корзинах - Детей играющих несут - Мужья и братья, жены, девы - И стар и млад вослед идут - Крик, шум, цыганские припевы - Медведя рев, его цепей".
Нянька:
- Да уж будет про медведя! Со стариком-то - что?
- Со стариком - ничего, у него молодая жена Мариула, которая от него ушла с цыганом, и эта, тоже, Земфира - ушла.
Сначала все пела: "Старый муж, грозный муж! Не боюсь я тебя!" - это она про него, про отца своего, пела, а потом ушла и села с цыганом на могилу, а Алеко спал и страшно хрипел, а потом встал и тоже пошел на могилу, и потом зарезал цыгана ножом, а Земфира упала и тоже умерла. Обе в голос:
- Ай-а-ай! Ну и душегуб! Так и зарезал ножом? А старик-то - что?
- Старик - ничего, старик сказал: "Оставь нас, гордый человек!" - и уехал, и все уехали, и весь табор уехал, а Алеко один остался.
Обе в голос:
- Так ему и надо. Не побивши - убивать! А вот у нас в деревне один тоже жену зарезал, - да ты, Мусенька, не слушай (громким шепотом) - застал с полюбовником. И его враз, и ее. Потом на каторгу пошел. Васильем звали... Да-а-а... Какой на свете беды не бывает. А все она, любовь.
__________
Пушкин меня заразил любовью. Словом - любовь. Ведь разное: вещь, которую никак не зовут, - и вещь, которую так зовут. Когда горничная походя сняла с чужой форточки рыжего кота, который сидел и зевал, и он потом три дня жил у нас в зале под пальмами, а потом ушел и никогда не вернулся - это любовь. Когда Августа Ивановна говорит, что она от нас уедет в Ригу и никогда не вернется - это любовь. Когда барабанщик уходил на войну и потом никогда не вернулся - это любовь. Когда розово-газовых нафталинных парижских кукол весной после перетряски опять убирают в сундук, а я стою и смотрю и знаю, что я их больше никогда не увижу - это любовь. То есть это - ος πыжего кота, Августы Ивановны, барабанщика и кукол так же и там же жжет, как от Земфиры и Алеко и Мариулы и могилы.
А вот волк и ягненок - не любовь, хотя мать меня и убеждает, что это очень грустно.
- Подумай, такой белый, невинный ягненок, который никакой воды не мутил...
- Но волк - тоже хороший!
Все дело было в том, что я от природы любила волка, а не ягненка, а в данном случае волка было любить нельзя, потому что он съел ягненка, а ягненка я любить - хоть и съеденного и белого - не могла, вот и не выходила любовь, как никогда ничего у меня не вышло с ягнятами.
"Сказал и в темный лес ягненка поволок".
__________
Сказав волк, я назвала Вожатого. Назвав Вожатого - я назвала Пугачева: волка, на этот раз ягненка пощадившего, волка, в темный лес ягненка поволокшего - любить.
Но о себе и Вожатом, о Пушкине и Пугачеве скажу отдельно, потому что Вожатый заведет нас далёко, может быть, еще дальше, чем подпоручика Гринева, в самые дебри добра и зла, в то место дебрей, где они неразрывно скручены и, скрутясь, образуют живую жизнь.
Пока же скажу, что Вожатого я любила больше всех родных и незнакомых, больше всех любимых собак, больше всех закаченных в подвал мячей и потерянных перочинных ножиков, больше всего моего тайного красного шкафа, где он был - главная тайна. Больше "Цыган", потому что он был - черней цыган, темней цыган.
И если я полным голосом могла сказать, что в тайном шкафу жил - Пушкин, то сейчас только шепотом могу сказать: в тайном шкафу жил... Вожатый.
__________
Под влиянием непрерывного воровского чтения, естественно, обогащался и словарь.
- Тебе какая кукла больше нравится: тетина нюренбергская или крестнина парижская?
- Парижская.
- Почему?
- Потому что у нее глаза страстные.
Мать угрожающе;
- Что-о-о?
- Я, - спохватываясь: - Я хотела сказать: страшные.
Мать еще более угрожающе:
- То-то же!
Мать не поняла, мать услышала смысл и, может быть, вознегодовала правильно. Но поняла - неправильно. Не глаза - страстные, а я чувство страсти, вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и делом сундук, и недоступностью для меня куклы), приписала - глазам. Не я одна. Все поэты. (А потом стреляются - что кукла не страстная!) Все поэты, и Пушкин первый.
__________
Немножко позже - мне было шесть лет, и это был мой первый музыкальный год - в музыкальной школе Зограф-Плаксиной, в Мерзляковском переулке, был, как это тогда называлось, публичный вечер - рождественский. Давали сцену из "Русалки", потом "Рогнеду" - и:
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.
Скамейка. На скамейке - Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится, а она встает. Оба стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот, Августа Ивановна, куклы не любовь, что это - любовь: когда скамейка, на скамейке - она, потом приходит он и все время говорит, а она не говорит ни слова.
- Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? - мать, по окончании.
- Татьяна и Онегин.
- Что? Не "Русалка", где мельница, и князь, и леший? Не "Рогнеда"?
- Татьяна и Онегин.
- Но как же это может быть? Ты же там ничего не поняла? Ну, что ты там могла понять?
Молчу. Мать, торжествующе:
- Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть лет! Но что же тебе там могло понравиться?
- Татьяна и Онегин.
- Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу.) Я ее знаю, теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: "Татьяна и Онегин!" Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось "Татьяна и Онегин", все бы предпочли "Русалку", потому что - сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!
- Но почему, Мусенька, "Татьяна и Онегин"? - с большой добротой директор.
(Я, молча, полными словами:) "Потому что - любовь".
- Она наверное уже седьмой сон видит! - подходящая Надежда Яковлевна Брюсова,44 наша лучшая и старшая ученица, Η тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.
- А это, Муся, что? - говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и вновь, и вновь...
Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки, его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих губ - улыбки благодарности. На обратном пути - тихом, позднем, санном, - мать ругается:
- Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура - шести лет - влюбилась в Онегина!
Мать ошиблась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и, может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее - немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.
Скамейка, на которой они не сидели, оказалась предопределяющей. Я ни тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда - когда расставались. Никогда - когда садились, всегда - расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он не любил (это я поняла), потому и не сел, любила она, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась, так что если поднять занавес - она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому что стояла она только потому, что он стоял, а потом рухнула и так будет сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.
Эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на нелюбовь - обрекла.
В том-то и все дело было, что он ее не любил, и только потому она его - так, и только для того его, а не другого, в любовь выбрала, что втайне знала, что он ее не сможет любить. (Это я сейчас говорю, но знала уже тогда, тогда знала, а сейчас научилась говорить.) У людей с этим роковым даром несчастной - единоличной - всей на себя взятой - любви - прямо гений на неподходящие предметы.
Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне "Евгений Онегин". Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая протягивала руку - и руки, не страшась суда - то только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной через грудь косой, это на моих глазах - сделала. И если я потом, когда уходили (всегда - уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей.
Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок одиночества.
__________
У кого из народов - такая любовная героиня: смелая - и достойная, влюбленная - и непреклонная, ясновидящая - и любящая.
Ведь в отповеди Татьяны - ни тени мстительности. Потому и получается полнота возмездия, поэтому-то Онегин и стоит "как громом пораженный".
Все козыри были у нее в руках, чтобы отметить и свести его с ума, все козыри - чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сровнять с паркетом той залы, она все это уничтожила одной только обмолвкой: "Я вас люблю, - к чему лукавить?".
К чему лукавить? Да к тому, чтобы торжествовать! А торжествовать - к чему? А вот на это, действительно, нет ответа для Татьяны - внятного, и опять она стоит, в зачарованном кругу залы, как тогда - в зачарованном кругу сада, - в зачарованном кругу своего любовного одиночества, тогда - непонадобившаяся, сейчас - вожделенная, и тогда и ныне - любящая и любимой быть не могущая.
Все козыри были у нее в руках, но она - не играла.
Да, да, девушки, признавайтесь - первые, и потом слушайте отповеди, и потом выходите замуж за почетных раненых, и потом слушайте признания и не снисходите до них - и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не осталось, как лечь на рельсы.
Между полнотой желания и исполнением желаний, между полнотой страдания и пустотой счастья мой выбор был сделан отродясь - и дородясь.
Ибо Татьяна до меня повлияла еще на мою мать. Когда мой дед, А. Д. Мейн, поставил ее между любимым и собой, она выбрала отца, а не любимого, и замуж потом вышла лучше, чем по-татьянински, ибо "для бедной все были жребии равны" Β моя мать выбрала самый тяжелый жребий - вдвое старшего вдовца с двумя детьми, влюбленного в покойницу, - на детей и на чужую беду вышла замуж, любя и продолжая любить того, с которым потом никогда не искала встречи и которому, впервые и нечаянно встретившись с ним на лекции мужа, на вопрос о жизни, счастье и т. д., ответила: "Моей дочери год, она очень крупная и умная, я совершенно счастлива..." (Боже, как в эту минуту она должна была меня, умную и крупную, ненавидеть за то, что я - не его дочь!)
Так, Татьяна не только на всю мою жизнь повлияла, но на самый факт моей жизни: не было бы пушкинской Татьяны - не было бы меня.
Ибо женщины так читают поэтов, а не иначе.
Показательно, однако, что мать меня Татьяной не назвала - должно быть, все-таки - пожалела девочку...
__________
С младенчества посейчас, весь "Евгений Онегин" для меня сводится к трем сценам: той свечи - той скамьи - того паркета. Иные из моих современников усмотрели в "Евгении Онегине" блистательную шутку, почти сатиру. Может быть, они правы, и может быть, не прочти я его до семи лет... но я прочла его в том возрасте, когда ни шуток, ни сатиры нет: есть темные сады (как у нас в Тарусе), есть развороченная постель со свечой (как у нас в детской), есть блистательные паркеты (как у нас в зале) и есть любовь (как у меня в грудной ямке).
Быт? ("Быт русского дворянства в первой половине XIX века".) Нужно же, чтобы люди были как-нибудь одеты.
__________
После тайного сине-лилового Пушкина у меня появился другой Пушкин - уже не краденый, а дарёный, не тайный, а явный, не толсто-синий, а тонко-синий, - обезвреженный, приручённый Пушкин издания для городских училищ с негрским мальчиком, подпирающим кулачком скулу.
В этом Пушкине я любила только негрского мальчика. Кстати, этот детский негрский портрет по сей день считаю лучшим из портретов Пушкина, портретом далекой африканской души его и еще спящей - поэтической. Портрет в две дали - назад и вперед, портрет его крови и его грядущего гения. Такого мальчика вторично избрал бы Петр, такого мальчика тогда и избрал.
Книжку я не любила, это был другой Пушкин, в нем и "Цыганы" были другие, без Алеко, без Земфиры, с одним только медведем. Это была тайная любовь, ставшая явной. Но, помимо содержания, отвращало уже само название: для городских училищ, вызывавшее что-то злобное, тощее и унылое, а именно - лица учеников городских училищ, - бедные лица: некормленые, грязные, посиневшие от мороза, как сам Пушкин, лица - внушавшие бы жалость, если бы не пара угрожающих кулаков классовой ненависти, лица, несмотря на эти кулаки, наверное, кому-нибудь жалость внушавшие, но любви внушить не могшие. Тощие, синие и злобные. Два кулака. Поперек запавшего живота - с огромной желтой бляхой, городских училищ, ремень.
Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда.

You have read 1 text from Russian literature.
Next - Марина Цветаева - Автобиографическая проза - 06